4 ноги, 4 руки на троих
История танкового экипажа во главе с Николаем Михайловичем Коробейниковым.
Состав экипажа танка состоял из механика-водителя — лейтенант Войтюк Владимир Александрович, радист — Боровик Владимир Васильевич, командир орудия — Сашка Тепляков, заряжающий — Василий Александрович Таначев по прозвищу дядя Вася. Все шло хорошо до 16 июля. А в тот день мы должны были прорвать второй оборонительный рубеж противника в районе станции Малоархангельская, недалеко от Орла. Здесь фашисты сосредоточили крупные силы, укрепились прочно.
Произвел я по огневым точкам несколько выстрелов, и вдруг удар по танку, и он крутанулся на месте. Разбило гусеницу. Танк заглох. Я стараюсь в перископ разобраться, где враг, чтобы по нему бить, и в это время перед моими глазами вспыхивает вроде электросварки молния, что-то делается с моими руками.
Они были подняты, поскольку я наводил перископ, а внизу, под башней, расплывается что-то красное, огненное. Стало ясно, что немец ударил болванкой и пробил башню. Слышу, Сашка Тепляков, который сидит впереди, подо мной, захрипел.
Надо выскакивать из танка. А это не так-то просто: я же нахожусь в танке выше всех, надо сначала нырнуть и подлезть под противооткатное приспособление. В танке тесно, лишнего места нет, подо мной еще Сашка Тепляков, я его хочу подобрать, но руки не слушаются, а снизу поднимается огонь, чад.
Действую, скорее, машинально, чем сознаю, что делаю. Тяга снизу усилилась. Значит, Войтюк и Таначев уже вышли через нижние аварийные люки. Как открыл верхний люк — не помню, помню только, как пламя ударило по лицу и острой резью полоснуло по глазам. Благо был в шлеме, иначе бы волосы загорелись.
Выполз из люка, скатился на крыло и — скорей на землю. Опыт уже был. Четвертый раз пришлось выпрыгивать из танка. Немец не успел полоснуть из пулемета, я скрылся за танком. Смотрю, там рядом лежат Войтюк и Таначев. Кричу:
«Спасайте Сашку Теплякова! Идите через нижний люк, где меньше огня! Скорей, черт возьми, сгорит парень!»
Дядя Вася пополз. Поднять голову нельзя. Кругом грохочет, свистят пули и осколки. Войтюк схватил меня и тащит от танка. А я ему:
«Оставь меня, спасайте танк, гасите пламя огнетушителями. Сейчас начнут взрываться снаряды!»
Вскоре вытащили Сашку Теплякова. Комбинезон на нем истлел и рассыпался. И майка истлела. Мы летом в танке были в одних комбинезонах, поскольку очень жарко. Гимнастерки держали в вещмешках. Так вот комбинезон у Сашки развалился, и оголилось опаленное тело. Кожа растрескалась, и из борозд сочится сукровица. Он еще живой.
— Дайте пить! — просит тихо.
Дали ему фляжку. Еще просит. А больше нету. Санитаров близко не видно. Пехота-то уже прошла. И тут я, наконец, увидел, что руки у меня висят на клочках кожи. Из ран хлещет кровь. Войтюк марлей из индивидуального пакета перетянул запястья, кое-как перевязал раны. Лицо у него стало белее бумаги. Дрожащими руками вытащил из кармана блокнот, нашел в нем бритвочку и ею обрезал кисти обеих моих рук. Сначала положил их рядышком, потом малой саперной лопатой похоронил в землю.
А я еще не могу до конца осознать, что все это происходит со мной. Меня больше волнует другое: надо спасать танк! Мне казалось, что я еще буду воевать на нем.
Мои товарищи пошли гасить пламя в танке, а я ползу. Мы были совсем близко от железной дороги, значит, там должен быть кювет, где можно укрыться. Бой продолжается. Враг стреляет сплошь разрывными пулями. Поле заросло бурьяном. Заденет пуля за стебелек, разорвется и поразит осколками.
Ползу, отталкиваясь пятками. Смотрю, совсем рядом огромная воронка от авиационной бомбы. Перевернулся со спины на живот, уперся локтями в край воронки и вижу: на дне воронки возня. Двое мужчин и одна девушка санитарка. Девушка плачет. Тогда я взял их на бога. Как заору:
Что же вы, сволочи, в душу мать, делаете?! Там люди гибнут! Вот видите! — и обрубками рук тычу в их сторону.
Один из мужчин сбежал. Оставшийся оказался санитаром. Оказывается, он боролся с другим, помогал девушке. Санитары перевязали меня, затянули крепко руки, быстро оформили какую-то бумажку и двинулись дальше. Я остался в воронке. Вскоре вижу, мои подопечные волокут на себе еще двоих с перебитыми ногами.
Девушка-санитарка обращается ко мне, но я никак не могу понять, что она хочет от меня. Пытаюсь подняться, но нет сил. Не могу. А девушка умоляет:
— Там раненые. Мы должны вернуться. У вас же есть ноги, поднимитесь. Они обопрутся на вас, и, может, как-нибудь дойдете,— показывает на тех, у кого перебиты ноги.
Тогда я встал.
Взялись эти раненые за мою шею, я посреди них. Они держатся за меня, и я маленько за них, и плетемся. На троих четыре ноги, четыре руки. Спустились в лог. Там машина разбита. Шофер мечется около нее. Просим: «Дай хоть глоток воды из радиатора».
— Да что вы, товарищи! — отвечает шофер.— Мотор у меня разорвало, вода вся вытекла. Вон там медпункт,— и показывает рукой в сторону обрыва.
Видим, в крутом обрыве выкопана ниша и чем-то занавешана. Еле доплелись. Тут нас напоили водой, опять забинтовали, а кровь все сочится, промокает через марлю. В медпункте составили медицинскую карту, записали, кто оказал первую помощь, положили эту карту вместе с моими документами, с партийным билетом, офицерским удостоверением в задний карман комбинезона.
К середине дня я добрался до полковой санитарной машины, стоящей на опушке леса. Вот отсюда утром мы пошли в атаку. Прошли это расстояние, наверное, минут за двадцать — тридцать. А я шел обратно целых полдня.
Здесь меня встретил заместитель командира полка по политчасти подполковник Колесов. Он знал меня, как парторга роты. Посмотрел на мои руки, глаза у него округлились и лицо стало такое печальное. Я у него прошу: «Дайте водки!» Я слышал, что она в таких случаях помогает. Снимает боль и напряжение. Колесов, ни слова не говоря, берет бачок.
У нас в танках были такие плоские, длинные бачки, пять литров водки туда входило это недельная норма на экипаж, крышка такая широкая, перевернешь бачок, и наливается туда как раз граммов 150. Так вот, Колесов перевертывает эту крышку и подает мне. Я пью и нисколько не чувствую, что это водка. Ну, ни крепкости, ни запаха. Прошу еще. Подполковник наливает.
Потом помню, как военврач капитан начал меня кормить. Поплескал ложкой в рот несколько ложек супу, второе, помню еще, жареная колбаса была с вермишелью. До сих пор не могу понять: отчего в голове так и припечатались какие-то мелочи: вермишель, колбаса. Потом меня повели к санитарной машине, подняли. Там я кое-как притулился среди раненых и как-будто провалился куда-то.
У меня в голове одна мысль: в заднем кармане комбинезона документы, партбилет. Не потерять бы их. Где-то могут снять и выбросить комбинезон. Прошу, чтобы документы перевязали марлей и повесили мне на шею.
Снова везут проселочными пыльными дорогами на бортовой машине, снова проваливаюсь в пустоту и вновь прихожу в сознание. И вот оказался в каком-то колхозном сарае. Раненые полешками уложены в ряд, и около каждого сидит древняя старушка или малое дитя. Сидит и машет веточками, отгоняя мух от гноящихся ран. Огромный сарай и тишина. Раненые настолько слабы, что и стонут тихо. Слышны лишь жужжание мух и шелест листьев.
Смотрю, около меня устроилась на корточки совсем маленькая девочка. Лет 5—6, наверное, ей, не больше. Старательно машет веточкой, отгоняя мух с рук и лица.
А лицо у меня оказалось полностью обожженным, покрылось сплошным водянистым волдырями. Левый глаз совсем закрылся, а правым вижу только через узкую щелочку. Смотрю, у девочки по щечкам катятся слезы. Плачет молча. Машет и плачет.
И тут во мне вроде крутанулось. Жалко, что ли, стало себя. Грудь сковало, дышать трудно. Вроде бы плачу, но слез нет. А девочка машет еще старательнее, шмыгает носом, озирается по сторонам, вроде хочет к кому-то за помощью обратиться. Тогда я руганул себя мысленно. Малое дитя около меня так старается может, у нее отца убили на войне, а я все же живой.
Потом вспомнил санитарку-многострадалицу с передовой. «У вас же ноги есть,— говорила она мне,— на вас люди могут опереться». Тогда мне обидными показались эти слова, а сейчас заимели другой смысл. Да, у меня еще ноги есть. Я еще могу ходить по земле. А сколько людей сейчас в худшем положении, чем я.
— Не плачь, дочка,— сказал я девочке,— скоро войне конец, и ты пойдешь учиться.
И еще об одном подумал я тогда. Сколько же силы и доброты в нашем народе. Вот здесь прошел враг, сжег все дотла, вешал наших людей, заставлял женщин многотонные рельсы таскать на себе. Но не сломил волю к жизни, не уничтожил доброту и стремление к свободе, и стар и млад старается ради победы над врагом, те, которые могут работать, наверняка сейчас на полях, а эти вот пришли к нам, беспомощным солдатам. Подумал я так, и от этих дум у самого вроде полегчало на душе.
Но думы думами, а рук-то нет. Чуть только вроде отвлекусь от них, кажется, будто пальцы болят, пошевелить ими хочется. И глаза видеть перестали. Лицо покрылось сплошной коростой, даже рот открывать больно, кожа лопается. Какое будет лицо, даже если излечится — сказать трудно.
Мало что урод безрукий, а если еще вдобавок страшилищем станешь? Собственные дети будут пугаться. Кому я нужен такой, всем в обузу и тягость. Ни есть, ни пить сам не могу. Ну, это куда ни шло, могут еще покормить, а как с другим? Ни расстегнуться, ни застегнуться, куда бы ни шел — один ничего не можешь делать. Разве это жизнь? В общем, затосковал я не на шутку.
Проходили дни. Меня перевозили из одного госпиталя в другой. Сначала лечили в Туле, затем в Иванове.
Там я пролежал довольно долго. Потом в санитарном поезде повезли в Восточную Сибирь. 11 августа поезд прибыл в Иркутск. Вот так без малого месяц после ранения шла эвакуация, при этом делали перевязки, оперировали, несколько раз был под наркозом.
Сначала мне лечили лицо от ожога. Кое-где стало зарастать. Чувствую такое приятное щекотание. Хоть маленькая, но радость. Постепенно один глаз начал открываться, затем другой. Вижу! Правда, зрение немного потерял. Но главное — вижу!
В Иркутске сделали еще одну операцию, еще один осколок вынули из руки. Меня, оказывается, не снарядом, а осколками брони собственного танка поранило.
Попросил написать домой, сам, мол, я писать не могу, руки ранены. Боюсь признаться, что их совсем нет. Шел в атаку, вроде не робел, а тут боюсь. Понимаю, что ничего не изменится, руки ведь не вырастут, но сказать об этом сразу — убей, нет сил. Пробыл я в госпитале более шести месяцев. Операции идут за операциями, но всему приходит конец. Пошел и я на поправку.
И вот опять лежу и думаю по ночам, как они ответят? Дети — что, они малые, для них, наверное, и такой отец нужен. Родители… Они тоже примут, но ведь они уже старые люди. Надолго ли их Хватит? А я ведь теперь один жить не могу. А как жена? Примет ли она. Такого урода. Конечно, я могу остаться и на попечении государства.
Буду жить в каком-нибудь доме инвалидов, нянечки всегда будут рядом. Государство у нас доброе, своего защитника не даст в обиду. Ну а дети? Каково им будет? Лежишь ли на постели, ходишь ли по коридорам госпиталя — в голове мысли одна горше другой.
Наконец, приходит письмо. Дали мне его прочитать, и впервые за эти многие месяцы я заплакал. Знаете, и радостно на душе, и стыдно. Как же я мог усомниться в своей жене, как мог такое подумать? Она меня ждет, какой бы я ни был, без рук ли, без ног ли, главное — живой. Так и пишет в письме, главное — живой!
Ехал я домой в сопровождении сестрички Нади. Ждал еще своей очереди. Развозила она нашего брата из Иркутска по всему Союзу. Едем поездом. И радуюсь, и волнуюсь. Так волнуюсь, что аппетит пропал. Наденька отоваривает мои продовольственные талоны на разных станциях, а я вроде поклюю что-то, она пытается меня, кормить, а пища не идет. Так и полетел бы вперед поезда.
24 января 1944 года иду по улице к своему дому, ноги заплетаются. Смотрю: бежит ко мне навстречу моя Зинаида! Бежит спотыкается. Припала к груди, разрыдалась и целует мои розовые култышки, что-то говорит, причитает и целует, прислоняется к ним щеками. Бегут мои детишки, мать с отцом. Собрались соседи. А у меня голова закружилась, ослабел я совсем.
Наденька еще пожила у нас несколько дней, вроде бы присматривалась, все ли со мной будет в порядке. Потом попросила отвезти ее в Болгуры, в сельсовет. Там оформила документы, сдала меня под расписку, заверенную печатью Советской власти. Все честь по чести.
В школу идти уже не могу. Надо ведь писать на доске, учить детей правописанию. И вот решил я переквалифицироваться. Набрал книги, создал бригаду из старушек и занялся овощеводством в колхозе. Бригада получилась неплохая, нас хвалили.
Потом меня выбрали заместителем председателя колхоза, парторгом. Партийная организация у нас была территориальная, объединяла несколько деревень. Коммунистов в колхозе не было. Потом стали прибывать фронтовики, и мы создали свою колхозную парторганизацию.
По ночам я учился писать. Мне еще чем повезло: остались локтевые суставы. Привяжет Зинаида к обрубку руки карандаш, и я пытаюсь выводить каракули. Семь потов проливал, чтобы вывести одно-два слова. Постепенно кое-что начало получаться. Потом мне выписали руки — называется гальваническая кисть с металлической жесткостью. Снова учился. Теперь дело пошло побыстрее.
Об одном жалею — маловато фашистов истребил. Вроде бы и подвига особого не совершил, хотя имею ордена и медали.
Состав экипажа танка состоял из механика-водителя — лейтенант Войтюк Владимир Александрович, радист — Боровик Владимир Васильевич, командир орудия — Сашка Тепляков, заряжающий — Василий Александрович Таначев по прозвищу дядя Вася. Все шло хорошо до 16 июля. А в тот день мы должны были прорвать второй оборонительный рубеж противника в районе станции Малоархангельская, недалеко от Орла. Здесь фашисты сосредоточили крупные силы, укрепились прочно.
Страшное ранение
Нам дают команду держаться вместе, не отставать и не выдвигаться. Интервал между танками — метров 20—25. И вот идем вперед и всматриваемся в перископ, определяем, где вспышки. Иначе пушек не видать — все замаскировано.Произвел я по огневым точкам несколько выстрелов, и вдруг удар по танку, и он крутанулся на месте. Разбило гусеницу. Танк заглох. Я стараюсь в перископ разобраться, где враг, чтобы по нему бить, и в это время перед моими глазами вспыхивает вроде электросварки молния, что-то делается с моими руками.
Они были подняты, поскольку я наводил перископ, а внизу, под башней, расплывается что-то красное, огненное. Стало ясно, что немец ударил болванкой и пробил башню. Слышу, Сашка Тепляков, который сидит впереди, подо мной, захрипел.
Надо выскакивать из танка. А это не так-то просто: я же нахожусь в танке выше всех, надо сначала нырнуть и подлезть под противооткатное приспособление. В танке тесно, лишнего места нет, подо мной еще Сашка Тепляков, я его хочу подобрать, но руки не слушаются, а снизу поднимается огонь, чад.
Действую, скорее, машинально, чем сознаю, что делаю. Тяга снизу усилилась. Значит, Войтюк и Таначев уже вышли через нижние аварийные люки. Как открыл верхний люк — не помню, помню только, как пламя ударило по лицу и острой резью полоснуло по глазам. Благо был в шлеме, иначе бы волосы загорелись.
Выполз из люка, скатился на крыло и — скорей на землю. Опыт уже был. Четвертый раз пришлось выпрыгивать из танка. Немец не успел полоснуть из пулемета, я скрылся за танком. Смотрю, там рядом лежат Войтюк и Таначев. Кричу:
«Спасайте Сашку Теплякова! Идите через нижний люк, где меньше огня! Скорей, черт возьми, сгорит парень!»
Дядя Вася пополз. Поднять голову нельзя. Кругом грохочет, свистят пули и осколки. Войтюк схватил меня и тащит от танка. А я ему:
«Оставь меня, спасайте танк, гасите пламя огнетушителями. Сейчас начнут взрываться снаряды!»
Вскоре вытащили Сашку Теплякова. Комбинезон на нем истлел и рассыпался. И майка истлела. Мы летом в танке были в одних комбинезонах, поскольку очень жарко. Гимнастерки держали в вещмешках. Так вот комбинезон у Сашки развалился, и оголилось опаленное тело. Кожа растрескалась, и из борозд сочится сукровица. Он еще живой.
— Дайте пить! — просит тихо.
Дали ему фляжку. Еще просит. А больше нету. Санитаров близко не видно. Пехота-то уже прошла. И тут я, наконец, увидел, что руки у меня висят на клочках кожи. Из ран хлещет кровь. Войтюк марлей из индивидуального пакета перетянул запястья, кое-как перевязал раны. Лицо у него стало белее бумаги. Дрожащими руками вытащил из кармана блокнот, нашел в нем бритвочку и ею обрезал кисти обеих моих рук. Сначала положил их рядышком, потом малой саперной лопатой похоронил в землю.
А я еще не могу до конца осознать, что все это происходит со мной. Меня больше волнует другое: надо спасать танк! Мне казалось, что я еще буду воевать на нем.
Мои товарищи пошли гасить пламя в танке, а я ползу. Мы были совсем близко от железной дороги, значит, там должен быть кювет, где можно укрыться. Бой продолжается. Враг стреляет сплошь разрывными пулями. Поле заросло бурьяном. Заденет пуля за стебелек, разорвется и поразит осколками.
Ползу, отталкиваясь пятками. Смотрю, совсем рядом огромная воронка от авиационной бомбы. Перевернулся со спины на живот, уперся локтями в край воронки и вижу: на дне воронки возня. Двое мужчин и одна девушка санитарка. Девушка плачет. Тогда я взял их на бога. Как заору:
Что же вы, сволочи, в душу мать, делаете?! Там люди гибнут! Вот видите! — и обрубками рук тычу в их сторону.
Один из мужчин сбежал. Оставшийся оказался санитаром. Оказывается, он боролся с другим, помогал девушке. Санитары перевязали меня, затянули крепко руки, быстро оформили какую-то бумажку и двинулись дальше. Я остался в воронке. Вскоре вижу, мои подопечные волокут на себе еще двоих с перебитыми ногами.
Девушка-санитарка обращается ко мне, но я никак не могу понять, что она хочет от меня. Пытаюсь подняться, но нет сил. Не могу. А девушка умоляет:
— Там раненые. Мы должны вернуться. У вас же есть ноги, поднимитесь. Они обопрутся на вас, и, может, как-нибудь дойдете,— показывает на тех, у кого перебиты ноги.
Тогда я встал.
Взялись эти раненые за мою шею, я посреди них. Они держатся за меня, и я маленько за них, и плетемся. На троих четыре ноги, четыре руки. Спустились в лог. Там машина разбита. Шофер мечется около нее. Просим: «Дай хоть глоток воды из радиатора».
— Да что вы, товарищи! — отвечает шофер.— Мотор у меня разорвало, вода вся вытекла. Вон там медпункт,— и показывает рукой в сторону обрыва.
Видим, в крутом обрыве выкопана ниша и чем-то занавешана. Еле доплелись. Тут нас напоили водой, опять забинтовали, а кровь все сочится, промокает через марлю. В медпункте составили медицинскую карту, записали, кто оказал первую помощь, положили эту карту вместе с моими документами, с партийным билетом, офицерским удостоверением в задний карман комбинезона.
К середине дня я добрался до полковой санитарной машины, стоящей на опушке леса. Вот отсюда утром мы пошли в атаку. Прошли это расстояние, наверное, минут за двадцать — тридцать. А я шел обратно целых полдня.
Здесь меня встретил заместитель командира полка по политчасти подполковник Колесов. Он знал меня, как парторга роты. Посмотрел на мои руки, глаза у него округлились и лицо стало такое печальное. Я у него прошу: «Дайте водки!» Я слышал, что она в таких случаях помогает. Снимает боль и напряжение. Колесов, ни слова не говоря, берет бачок.
У нас в танках были такие плоские, длинные бачки, пять литров водки туда входило это недельная норма на экипаж, крышка такая широкая, перевернешь бачок, и наливается туда как раз граммов 150. Так вот, Колесов перевертывает эту крышку и подает мне. Я пью и нисколько не чувствую, что это водка. Ну, ни крепкости, ни запаха. Прошу еще. Подполковник наливает.
Потом помню, как военврач капитан начал меня кормить. Поплескал ложкой в рот несколько ложек супу, второе, помню еще, жареная колбаса была с вермишелью. До сих пор не могу понять: отчего в голове так и припечатались какие-то мелочи: вермишель, колбаса. Потом меня повели к санитарной машине, подняли. Там я кое-как притулился среди раненых и как-будто провалился куда-то.
Дорога в госпиталь
Очнулся от боли в каком-то перевалочном пункте. Сижу на стуле, комбинезон разрезан, мне делают перевязку. Там конвейер, времени отмачивать засохшие бинты нет, как дернут — искры из глаз и струйки крови из раны. Сквозь туман в голове слышу лязг медицинских инструментов, запах медикаментов, стоны и проклятья раненых. Многие в бреду, идут еще в атаку, матеря фашиста.У меня в голове одна мысль: в заднем кармане комбинезона документы, партбилет. Не потерять бы их. Где-то могут снять и выбросить комбинезон. Прошу, чтобы документы перевязали марлей и повесили мне на шею.
Снова везут проселочными пыльными дорогами на бортовой машине, снова проваливаюсь в пустоту и вновь прихожу в сознание. И вот оказался в каком-то колхозном сарае. Раненые полешками уложены в ряд, и около каждого сидит древняя старушка или малое дитя. Сидит и машет веточками, отгоняя мух от гноящихся ран. Огромный сарай и тишина. Раненые настолько слабы, что и стонут тихо. Слышны лишь жужжание мух и шелест листьев.
Смотрю, около меня устроилась на корточки совсем маленькая девочка. Лет 5—6, наверное, ей, не больше. Старательно машет веточкой, отгоняя мух с рук и лица.
А лицо у меня оказалось полностью обожженным, покрылось сплошным водянистым волдырями. Левый глаз совсем закрылся, а правым вижу только через узкую щелочку. Смотрю, у девочки по щечкам катятся слезы. Плачет молча. Машет и плачет.
И тут во мне вроде крутанулось. Жалко, что ли, стало себя. Грудь сковало, дышать трудно. Вроде бы плачу, но слез нет. А девочка машет еще старательнее, шмыгает носом, озирается по сторонам, вроде хочет к кому-то за помощью обратиться. Тогда я руганул себя мысленно. Малое дитя около меня так старается может, у нее отца убили на войне, а я все же живой.
Потом вспомнил санитарку-многострадалицу с передовой. «У вас же ноги есть,— говорила она мне,— на вас люди могут опереться». Тогда мне обидными показались эти слова, а сейчас заимели другой смысл. Да, у меня еще ноги есть. Я еще могу ходить по земле. А сколько людей сейчас в худшем положении, чем я.
— Не плачь, дочка,— сказал я девочке,— скоро войне конец, и ты пойдешь учиться.
И еще об одном подумал я тогда. Сколько же силы и доброты в нашем народе. Вот здесь прошел враг, сжег все дотла, вешал наших людей, заставлял женщин многотонные рельсы таскать на себе. Но не сломил волю к жизни, не уничтожил доброту и стремление к свободе, и стар и млад старается ради победы над врагом, те, которые могут работать, наверняка сейчас на полях, а эти вот пришли к нам, беспомощным солдатам. Подумал я так, и от этих дум у самого вроде полегчало на душе.
Но думы думами, а рук-то нет. Чуть только вроде отвлекусь от них, кажется, будто пальцы болят, пошевелить ими хочется. И глаза видеть перестали. Лицо покрылось сплошной коростой, даже рот открывать больно, кожа лопается. Какое будет лицо, даже если излечится — сказать трудно.
Мало что урод безрукий, а если еще вдобавок страшилищем станешь? Собственные дети будут пугаться. Кому я нужен такой, всем в обузу и тягость. Ни есть, ни пить сам не могу. Ну, это куда ни шло, могут еще покормить, а как с другим? Ни расстегнуться, ни застегнуться, куда бы ни шел — один ничего не можешь делать. Разве это жизнь? В общем, затосковал я не на шутку.
Проходили дни. Меня перевозили из одного госпиталя в другой. Сначала лечили в Туле, затем в Иванове.
Там я пролежал довольно долго. Потом в санитарном поезде повезли в Восточную Сибирь. 11 августа поезд прибыл в Иркутск. Вот так без малого месяц после ранения шла эвакуация, при этом делали перевязки, оперировали, несколько раз был под наркозом.
Сначала мне лечили лицо от ожога. Кое-где стало зарастать. Чувствую такое приятное щекотание. Хоть маленькая, но радость. Постепенно один глаз начал открываться, затем другой. Вижу! Правда, зрение немного потерял. Но главное — вижу!
В Иркутске сделали еще одну операцию, еще один осколок вынули из руки. Меня, оказывается, не снарядом, а осколками брони собственного танка поранило.
Попросил написать домой, сам, мол, я писать не могу, руки ранены. Боюсь признаться, что их совсем нет. Шел в атаку, вроде не робел, а тут боюсь. Понимаю, что ничего не изменится, руки ведь не вырастут, но сказать об этом сразу — убей, нет сил. Пробыл я в госпитале более шести месяцев. Операции идут за операциями, но всему приходит конец. Пошел и я на поправку.
Дорога домой
В общем, наступило время ехать домой. Заместитель начальника госпиталя по политической части пишет домой жене и родителям письмо. Так, мол, и так, согласны ли вы принять своего сына и мужа без рук, инвалида Отечественной войны I группы. Без письменного согласия семьи нашего брата не отправляли.И вот опять лежу и думаю по ночам, как они ответят? Дети — что, они малые, для них, наверное, и такой отец нужен. Родители… Они тоже примут, но ведь они уже старые люди. Надолго ли их Хватит? А я ведь теперь один жить не могу. А как жена? Примет ли она. Такого урода. Конечно, я могу остаться и на попечении государства.
Буду жить в каком-нибудь доме инвалидов, нянечки всегда будут рядом. Государство у нас доброе, своего защитника не даст в обиду. Ну а дети? Каково им будет? Лежишь ли на постели, ходишь ли по коридорам госпиталя — в голове мысли одна горше другой.
Наконец, приходит письмо. Дали мне его прочитать, и впервые за эти многие месяцы я заплакал. Знаете, и радостно на душе, и стыдно. Как же я мог усомниться в своей жене, как мог такое подумать? Она меня ждет, какой бы я ни был, без рук ли, без ног ли, главное — живой. Так и пишет в письме, главное — живой!
Ехал я домой в сопровождении сестрички Нади. Ждал еще своей очереди. Развозила она нашего брата из Иркутска по всему Союзу. Едем поездом. И радуюсь, и волнуюсь. Так волнуюсь, что аппетит пропал. Наденька отоваривает мои продовольственные талоны на разных станциях, а я вроде поклюю что-то, она пытается меня, кормить, а пища не идет. Так и полетел бы вперед поезда.
24 января 1944 года иду по улице к своему дому, ноги заплетаются. Смотрю: бежит ко мне навстречу моя Зинаида! Бежит спотыкается. Припала к груди, разрыдалась и целует мои розовые култышки, что-то говорит, причитает и целует, прислоняется к ним щеками. Бегут мои детишки, мать с отцом. Собрались соседи. А у меня голова закружилась, ослабел я совсем.
Наденька еще пожила у нас несколько дней, вроде бы присматривалась, все ли со мной будет в порядке. Потом попросила отвезти ее в Болгуры, в сельсовет. Там оформила документы, сдала меня под расписку, заверенную печатью Советской власти. Все честь по чести.
Жизнь после войны
Отдохнул я несколько дней в своей деревне, идут женщины, спрашивают, не видел ли я там на фронте мужа или сына, посидят около меня, поплачут и уходят. Присматриваюсь к жизни: кругом разруха, голод, тоска в глазах людей. Что делать?В школу идти уже не могу. Надо ведь писать на доске, учить детей правописанию. И вот решил я переквалифицироваться. Набрал книги, создал бригаду из старушек и занялся овощеводством в колхозе. Бригада получилась неплохая, нас хвалили.
Потом меня выбрали заместителем председателя колхоза, парторгом. Партийная организация у нас была территориальная, объединяла несколько деревень. Коммунистов в колхозе не было. Потом стали прибывать фронтовики, и мы создали свою колхозную парторганизацию.
По ночам я учился писать. Мне еще чем повезло: остались локтевые суставы. Привяжет Зинаида к обрубку руки карандаш, и я пытаюсь выводить каракули. Семь потов проливал, чтобы вывести одно-два слова. Постепенно кое-что начало получаться. Потом мне выписали руки — называется гальваническая кисть с металлической жесткостью. Снова учился. Теперь дело пошло побыстрее.
Об одном жалею — маловато фашистов истребил. Вроде бы и подвига особого не совершил, хотя имею ордена и медали.
Только зарегистрированные и авторизованные пользователи могут оставлять комментарии.
+21
Читал и плакал. Душу задело. Спасибо вам и низкий поклон, солдаты Великой Отечественной войны.
- ↓
+20
Ребята, я вот хочу Вас всех спросить-а будет ли такой героизм и такая жертвенная самоотдача в случае военных действий с нами со стороны Запада и США, сможет ли наша молодежь поступить так же, как поступил этот геройский человек, горевший в четырех танках, еле выживший после тяжелейших ранений, но остался для нас просто несгибаемым и
мужественным человеком на протяжении всей своей жизни… С поднятием «железного занавеса» при правлении подонков Горбачева и Ельцина из нас начали буквально вытравливать наши общие скрепы, такие, как честь, совесть и любовь к своей Родине, заменяя все это т.н. «европейскими ценностями», превращая наших детей в иванов, не помнящих родства, в манкуртов, у которых в глазах только
обогащение, нажива и богемная жизнь.Неужели мы стоим на том краю,
где нет места человеческому достоинству и нашей российской гордости…
- ↓
0
Чеченская война, грузинская война, Сирия. Не столетние же старики там воевали и продолжают воевать и не термираторы. Обычные парни (и девушки тоже), на наших глазах ходили в школу, гоняли в футбол, тот же ТВ с неодетыми женщинами, ментами и бандитами смотрели, на компе монстров придуманных амили, Пепси пили, доширак ели. Нимб над ними не горел. Пришла война и стали солдатами и героями.
- ↑
- ↓
+7
Тяжело будет, как еще никогда не было. Тогда власть состояла из патриотов, сами воевали, их дети воевали и гибли наравне со всеми. А у нынешних дети живут на Западе, все активы там же. Поэтому, скорее всего, не будет приказа нанести ответный удар. В Европе и Штатах это прекрасно понимают, поэтому все больше глумятся над нами. Страны-шавки и те обнаглели вконец. Памятники нашим героям повсеместно сносят, учебники по истории переписывают.
В общем, мерзкая ситуация сложилась.
- ↑
- ↓
+6
Нет, не сможет.
Наша молодежь не сможет. И я не смогу.
Но война быстро всех меняет. Через год нацию будет не узнать. 22 июня 1941 войну тоже встречала досужая молодежь со своими пороками и дяденьки 1890-х и 1900-х годов рождения плевались «вот салаги!». А через год — герои. Не зря говорят «на войне быстро взрослеешь».
- ↑
- ↓
+6
Сейчас, таких людей, конечно меньше. Вы правы, честь и совесть уже не в моде. Если бы с экранов телевизора, убрали голых девиц и бандитов. И как в добрые времена, рассказывали о простых людях, которые совершают невероятные подвиги или просто хорошие дела. То, многое сейчас было бы по другому. Раньше, люди гордились тем что, что — то сделали для своей Родины и знали — Страна не бросит в трудный период жизни. Нам же, постоянно приходится бороться против несправедливости и бардака, в котором оказались… В таких обстоятельствах не каждый решится, не то, что бы подвиг совершить… Просто дорогу отремонтировать за свой счет, а то впаяют 2000000 штрафа…
- ↑
- ↓
+4
Хорошо хоть бандиты остались на ТВ. Хоть какой-то намек на мужественность. А вот когда придут одни петухи с макияжем — вот тогда кричи караул
- ↑
- ↓
0
Менты тоже впокне брутальные, ногти не красят, волосы (у кого есть) не завивают, чулки и шпильки не носят. Бьют морды и любят женщин.
- ↑
- ↓
+4
До слез…
- ↓
+6
Герой с очень большой буквы. Почти как Алексей Маресьев.
- ↓
+4
Преклоняюсь!
- ↓
+5
Вечная слава советскому народу!!!
- ↓
+12
Вот это были ЛЮДИ. Честь, слава, память.
- ↓
+12
Честь и хвала Великим солдатам Великой страны
- ↓
+15
Уму не постижимо… Ч-Е-Л-О-В-Е-К
- ↓
+24
Страшно читать, но это жизнь, и кто имеет в себе тот внутренний стержень, ради которого люди горят в танках и получают серьезнейшие ранения и увечья на поле боя, после всего случившегося с ним, тот будет служить своей стране и народу до конца своих дней верой и правдой,
утверждая свою позицию человека, рожденного в СССР.Слава тем солдатам ВОВ, кто еще жив, и вечная память тем, кого уже нет с нами.
- ↓